XII. БЕЖАТЬ, БЕЖАТЬ!

– Сто тысяч... У меня сто тысяч!..

Я их заработал!

Помощник присяжного поверенного, из туземцев, научил меня. Он пришел ко мне, когда я молча сидел, положив голову на руки, и сказал:

– У меня тоже нет денег. Выход один – пьесу нужно написать. Из туземной жизни. Революционную. Продадим ее...

Я тупо посмотрел на него и ответил:

– Я не могу ничего написать из туземной жизни, ни революционного, ни контрреволюционного. Я не знаю их быта. И вообще, я ничего не могу писать. Я устал, и, кажется, у меня нет способности к литературе.

Он ответил:

– Вы говорите пустяки. Это от голоду. Будьте мужчиной. Быт – чепуха! Я насквозь знаю быт. Будем вместе писать. Деньги пополам.

С того вечера мы стали писать[1]. У него была круглая жаркая печка. Его жена развешивала белье на веревке в комнате, а затем давала нам винегрет с постным маслом и чай с сахарином. Он называл мне характерные имена, рассказывал обычаи, а я сочинял фабулу. Он тоже. И жена подсаживалась и давала советы. Тут же я убедился, что они оба гораздо более меня способны к литературе. Но я не испытывал зависти, потому что твердо решил про себя, что эта пьеса будет последним, что я пишу...

И мы писали.

Он нежился у печки и говорил:

– Люблю творить!

Я скрежетал пером...

Через семь дней трехактная пьеса была готова. Когда я перечитал ее у себя, в нетопленой комнате, ночью, я, не стыжусь признаться, заплакал! В смысле бездарности – это было нечто совершенно особенное, потрясающее! Что?то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного творчества. Не верил глазам! На что же я надеюсь, безумный, если я так пишу?! С зеленых сырых стен и из черных страшных окон на меня глядел стыд. Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить[2]! Порвать, сжечь... От людей скрыть. Но от самого себя – никогда! Кончено! Неизгладимо. Эту изумительную штуку я сочинил. Кончено!..

 

В туземном подотделе пьеса произвела фурор. Ее немедленно купили за 200 тысяч. И через две недели она шла.

В тумане тысячного дыхания сверкали кинжалы, газыри и глаза. Чеченцы, кабардинцы, ингуши, – после того как в третьем акте геройские наездники ворвались и схватили пристава и стражников, – кричали:

– Ва! Подлец! Так ему и надо! И вслед за подотдельскими барышнями вызывали: «Автора!»

За кулисами пожимали руки.

– Пирикрасная пыеса!

И приглашали в аул...

 

...Бежать! Бежать! На 100 тысяч можно выехать отсюда. Вперед. К морю. Через море и море, и Францию – сушу – в Париж[3]!

...Косой дождь сек лицо, и, ежась в шинелишке, я бежал переулками в последний раз – домой...

...Вы – беллетристы, драматурги в Париже, в Берлине, попробуйте! Попробуйте, потехи ради, написать что?нибудь хуже! Будьте вы так способны, как Куприн, Бунин или Горький, вам это не удастся. Рекорд побил я! В коллективном творчестве. Писали же втроем: я, помощник поверенного и голодуха. В 21?м году, в его начале...


[1] С того вечера мы стали писать.  – Речь идет о пьесе «Сыновья муллы». Текст ее, по иронии судьбы, сохранился и находится в архиве писателя. Во Владикавказе Булгаков поставил несколько своих работ, тексты которых, к сожалению, не сохранились (об этом см. письма Булгакова из Владикавказа своим родным за 1921 г.). В дневнике Ю. Слезкина также имеется короткая запись об этом периоде: «...во Владикавказе он (Булгаков. – В. Л. ) поставил при моем содействии свои пьесы „Самооборона" в одном акте и „Братья Турбины" – бледный намек на теперешние „Дни Турбиных"... Все это звучало весьма слабо. Я, помнится, говорил к этой пьесе вступительное слово...»

Конечно, пьесы помогли Булгаковым продлить свое существование (физически и политически), и в словах Слезкина «Булгаков переметнулся...» была, конечно, доля правды. Но лишь доля... Ибо только «железная необходимость» заставила Булгакова писать о том, что было противно его духу. И в письме сестре Вере Афанасьевне от 26 апреля 1921 г. он так характеризовал свое творчество: «Я очень тронут и твоим и Вариным пожеланием мне в моей литературной работе. Не могу выразить, как иногда мучительно мне приходится... Дело в том, что творчество мое разделяется резко на две части: подлинное и вымученное...»  (выделено нами. – В. Л. ). Разумеется, к пьесам «вымученным» прежде всего относились «Сыновья муллы» и «Парижские коммунары» (в меньшей степени).

 

[2] ...правы говорившие: написанное нельзя уничтожить!  – Вот перед нами «первая редакция» знаменитого: «Рукописи не горят?..»

 

[3] Вперед. К морю. Через море и море, и Францию – сушу – в Париж!  – Спустя шестьдесят лет об этом же говорила и Т. Н. Лаппа: «...Булгаков стал думать, чтобы уехать. Он хотел за границу уехать, по правде сказать. Скажу прямо. Он так мечтал». Мечтания у Булгакова были разные, разными они были и на одну и ту же тему. Но мысль об эмиграции, несомненно, в нем бродила. Вот выдержки из его писем к родным: «Посылаю кой?какие вырезки и программы... Если я уеду и не увидимся – на память обо мне» (апрель 1921 г.); «В случае отсутствия известий от меня больше полугода... брось рукописи мои в печку» (май 1921 г.); «Не удивляйтесь моим скитаниям, ничего не сделаешь. Никак нельзя иначе. Ну и судьба! Ну и судьба!» (июнь 1921 г.).